ПЕРВАЯ МИРОВАЯ ВОЙНА.
ФЕВРАЛЬСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ (1914-1917)
Мировую войну Блок воспринял равнодушно. Шовинистический угар, которому поддались многие русские литераторы, был чужд ему, несмотря на всю его любовь к России. «Война — глупость, дрянь», «Бестолочь идиотская — война» — эти блоковские слова хорошо запомнились современникам. Весьма не искушенный в политике, Блок все же вскоре ясно понял, что война «оказалась достойным венцом той лжи, грязи и мерзости, в которых купалась наша родина». Он увидел в войне народное горе, слезы, смерти. «...Чувствую войну и чувствую, что вся она — на плечах России, и больнее всего — за Россию»,— пишет он в октябре 1914 года жене, которая уехала в госпиталь сестрой милосердия.
Петроградское небо мутилось дождем,
На войну уходил эшелон.
Без конца — взвод за взводом и штык за штыком
Наполнял за вагоном вагон.
В этом поезде тысячью жизней цвели
Боль разлуки, тревоги любви,
Сила, юность, надежда... В закатной дали
Были дымные тучи в крови.
В записной книжке Блока есть такая гордая запись: «Если меня спросят, «что я делал во время великой войны», я смогу, однако, ответить, что я делал дело: редактировал Аполлона Григорьева, ставил «Розу и Крест» и писал «Возмездие».
Однако в июле 1916 года ему помешали «делать дело»: он был мобилизован в армию и зачислен табельщиком инженерно-строительной бригады, находящейся в Пинских болотах, в прифронтовой полосе. «Бестолочь дружины» продолжалась для него около семи месяцев. «Я озверел, полдня с лошадью по полям и болотам разъезжаю, почти неумытый; потом — выпиваем самовары чаю, ругаем начальство, дремлем или засыпаем, строчим в конторе, иногда на завалинке сидим и смотрим на свиней и гусей» (матери, 4 сентября 1916 года).
Но среди этого временного затишья его не оставляло предчувствие, что надвигаются на страну «неслыханные перемены, невиданные мятежи», что глубоко в недрах России растет буйная, грозная сила.
Дикий ветер
Стекла гнет,
Ставни с петель
Буйно рвет.
Здесь, в Пинских болотах, Блок узнал о Февральской революции. 19 марта он вернулся в Петроград. Революционная столица произвела на него праздничное впечатление. Он радовался, как ребенок, как поэт. «...Необыкновенно величественна вольность, военные автомобили с красными флагами, солдатские шинели с красными бантами, Зимний дворец с красным флагом на крыше» — так пишет он матери 23 марта 1917 г. И ей же: «Произошло то, чего никто еще оценить не может, ибо таких масштабов история еще не знала. Не произойти не могло, случиться могло только в России...», «Произошло чудо, и, следовательно, будут еще чудеса». 3. Н. Гиппиус вспоминает о Блоке этих дней: «Помнится, как он ходит непривычно быстро по моему ковру и повторяет взволнованно: «Как же ему теперь, русскому народу, лучше послужить?»
Вскоре представилась такая возможность. Блока назначили редактором стенографических отчетов Чрезвычайной следственной комиссии «для расследования противозаконных по должности действий бывших министров и прочих высших должностных лиц». Поэт с огромной ответственностью отнесся к этой работе, верил в ее революционную необходимость. «Я вижу и слышу теперь то,— писал он жене 14 мая,— чего почти никто не видит и не слышит, что немногим приходится наблюдать раз в сто лет». Перед ним прошли допросы крупнейших царских сановников, делавших многие годы русскую политику. «...Это — вся гигантская лаборатория самодержавия, ушаты помоев, нечистот, всякой грязи, колоссальная помойка» (жене, 11 мая). «Когда они захлебываются от слез или говорят что-нибудь очень для них важное, я смотрю всегда с каким-то особенным, внимательным чувством: революционным» (матери, 11 июня).
Вскоре, впрочем, он начинает понимать, что это революционное чувство начисто отсутствует у его коллег по комиссии. «В нашей редакционной комиссии революционный дух не присутствовал. Революция там не ночевала. С другой стороны, в городе откровенно поднимают голову юнкера-ударники, имперьялисты, буржуа, биржевики... Неужели? Опять — в ночь, в ужас, в отчаянье?» Подступает его обычная тревожная тоска. «Что же? В России все опять черно и будет чернее прежнего?»
Блок начинает понимать, что единственная партия истинно революционна: большевики. «Неужели ты не понимаешь,— пишет он жене,— что ленинцы не страшны, что все по-новому, что ужасна только старая пошлость, которая еще гнездится в многих стенах». Гиппиус вспоминает о знаменательном телефонном разговоре с Блоком: она звала его участвовать в антибольшевистской газете, он отказался. «Уж вы, пожалуй, не с большевиками ли?» Все-таки, в эту минуту, вопрос мне казался абсурдным. А вот что ответил на него Блок (который был очень правдив, никогда не лгал): «Да, если хотите, я скорее с большевиками. Они требуют мира...» 19 октября он пишет в дневнике: «Один только Ленин верит, что захват власти демократией действительно ликвидирует войну и наладит все в стране».
Совсем незадолго до октябрьских событий в письме к жене, отвечая на обычные интеллигентски-обывательские опасения перед стихией народной ярости. Блок говорит: «Какое мы имеем право бояться своего великого, умного и доброго народа?»